Неточные совпадения
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да сядь ко
мне». —
«Что, Таня, что с
тобой?» — «
Мне скучно,
Поговорим о старине». —
«О чем же, Таня?
Я, бывало,
Хранила в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и про девиц;
А нынче всё
мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла худая череда!
Зашибло…» — «Расскажи
мне, няня,
Про ваши старые года:
Была
ты влюблена тогда...
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой друг, вот Бог
тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой к О… к тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он не
говорил ни слова,
Чтоб он не называл
меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей много есть;
Куда
мне их и перечесть...
Спор громче, громче; вдруг Евгений
Хватает длинный нож, и вмиг
Повержен Ленский; страшно тени
Сгустились; нестерпимый крик
Раздался… хижина шатнулась…
И Таня в ужасе проснулась…
Глядит, уж в комнате светло;
В окне сквозь мерзлое стекло
Зари багряный луч играет;
Дверь отворилась. Ольга к ней,
Авроры северной алей
И легче ласточки, влетает;
«Ну, —
говорит, — скажи ж
ты мне,
Кого
ты видела во сне...
Ты говорил со
мной в тиши,
Когда
я бедным помогала
Или молитвой услаждала
Тоску волнуемой души?
Вставая с первыми лучами,
Теперь она в поля спешит
И, умиленными очами
Их озирая,
говорит:
«Простите, мирные долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий свет
На шум блистательных сует…
Прости ж и
ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся
я?
Что
мне сулит судьба моя...
«Ужели, — думает Евгений, —
Ужель она? Но точно… Нет…
Как! из глуши степных селений…»
И неотвязчивый лорнет
Он обращает поминутно
На ту, чей вид напомнил смутно
Ему забытые черты.
«Скажи
мне, князь, не знаешь
ты,
Кто там в малиновом берете
С послом испанским
говорит?»
Князь на Онегина глядит.
«Ага! давно ж
ты не был в свете.
Постой,
тебя представлю
я». —
«Да кто ж она?» — «Жена моя».
«Хитри, хитри! вот
я тебя перехитрю! —
говорил Селифан, приподнявшись и хлыснув кнутом ленивца.
—
Я должен благодарить вас, генерал, за ваше расположение. Вы приглашаете и вызываете
меня словом
ты на самую тесную дружбу, обязывая и
меня также
говорить вам
ты. Но позвольте вам заметить, что
я помню различие наше в летах, совершенно препятствующее такому фамильярному между нами обращению.
— За кого ж
ты меня почитаешь? —
говорил Ноздрев. — Стану
я разве плутовать?
Чем кто ближе с ним сходился, тому он скорее всех насаливал: распускал небылицу, глупее которой трудно выдумать, расстроивал свадьбу, торговую сделку и вовсе не почитал себя вашим неприятелем; напротив, если случай приводил его опять встретиться с вами, он обходился вновь по-дружески и даже
говорил: «Ведь
ты такой подлец, никогда ко
мне не заедешь».
— Поверите ли, ваше превосходительство, — продолжал Ноздрев, — как сказал он
мне: «Продай мертвых душ», —
я так и лопнул со смеха. Приезжаю сюда,
мне говорят, что накупил на три миллиона крестьян на вывод: каких на вывод! да он торговал у
меня мертвых. Послушай, Чичиков, да
ты скотина, ей-богу, скотина, вот и его превосходительство здесь, не правда ли, прокурор?
— Так
ты не хочешь оканчивать партии? —
говорил Ноздрев. — Отвечай
мне напрямик!
— Ну уж, пожалуйста, не
говори. Теперь
я очень хорошо
тебя знаю. Такая, право, ракалия! Ну, послушай, хочешь метнем банчик?
Я поставлю всех умерших на карту, шарманку тоже.
Я говорю мужику: «Кому бы
ты ни трудился,
мне ли, себе ли, соседу ли, только трудись.
— Вот
говорит пословица: «Для друга семь верст не околица!» —
говорил он, снимая картуз. — Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю себе, зайду, верно, не спит. А! вот хорошо, что у
тебя на столе чай, выпью с удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка
мне набить трубку! Где твоя трубка?
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы
говорил: «Пойдем, брат, в другую комнату, там
я тебе что-то скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
—
Ты, однако, и тогда так
говорил, — отвечал белокурый, — а когда
я тебе дал пятьдесят рублей, тут же просадил их.
— Где ж твой пашпорт?“ — „Он у
меня был, —
говоришь ты проворно, — да, статься может, видно, как-нибудь дорогой пообронил его“.
«
Я, брат, из
тебя выгоню заносчивость и непокорность! —
говорил он.
— Вот
я тебя как высеку, так
ты у
меня будешь знать, как
говорить с хорошим человеком!
Несмотря на то что минуло более восьми лет их супружеству, из них все еще каждый приносил другому или кусочек яблочка, или конфетку, или орешек и
говорил трогательно-нежным голосом, выражавшим совершенную любовь: «Разинь, душенька, свой ротик,
я тебе положу этот кусочек».
— Фетюк просто!
Я думал было прежде, что
ты хоть сколько-нибудь порядочный человек, а
ты никакого не понимаешь обращения. С
тобой никак нельзя
говорить, как с человеком близким… никакого прямодушия, ни искренности! совершенный Собакевич, такой подлец!
«Нет,
я не так, —
говорил Чичиков, очутившись опять посреди открытых полей и пространств, — нет,
я не так распоряжусь. Как только, даст Бог, все покончу благополучно и сделаюсь действительно состоятельным, зажиточным человеком,
я поступлю тогда совсем иначе: будет у
меня и повар, и дом, как полная чаша, но будет и хозяйственная часть в порядке. Концы сведутся с концами, да понемножку всякий год будет откладываться сумма и для потомства, если только Бог пошлет жене плодородье…» — Эй
ты — дурачина!
— Это другое дело, — сказал Тентетников. — Если бы он был старик, бедняк, не горд, не чванлив, не генерал,
я бы тогда позволил ему
говорить мне ты и принял бы даже почтительно.
— Как, что
ты,
ты, видно, не узнал
меня?
Ты всмотрись хорошенько в лицо! —
говорил ему Чичиков.
Пусть лучше позабудемся мы! «Зачем
ты, брат,
говоришь мне, что дела в хозяйстве идут скверно? —
говорит помещик приказчику.
Англичанин стоит и сзади держит на веревке собаку, и под собакой разумеется Наполеон: «Смотри, мол,
говорит, если что не так, так
я на
тебя сейчас выпущу эту собаку!» — и вот теперь они, может быть, и выпустили его с острова Елены, и вот он теперь и пробирается в Россию, будто бы Чичиков, а в самом деле вовсе не Чичиков.
— Нет,
ты уж, пожалуйста, меня-то отпусти, —
говорил белокурый, —
мне нужно домой.
Ты, дурак, слушай, коли
говорят!
я тебя, невежа, не стану дурному учить.
— Да как же в самом деле: три дни от
тебя ни слуху ни духу! Конюх от Петуха привел твоего жеребца. «Поехал,
говорит, с каким-то барином». Ну, хоть бы слово сказал: куды, зачем, на сколько времени? Помилуй, братец, как же можно этак поступать? А
я бог знает чего не передумал в эти дни!
Ах, да!
я ведь
тебе должен сказать, что в городе все против
тебя; они думают, что
ты делаешь фальшивые бумажки, пристали ко
мне, да
я за
тебя горой, наговорил им, что с
тобой учился и отца знал; ну и, уж нечего
говорить, слил им пулю порядочную.
— Нет, не обижай
меня, друг мой, право, поеду, —
говорил зять, —
ты меня очень обидишь.
— Отчего ж неизвестности? — сказал Ноздрев. — Никакой неизвестности! будь только на твоей стороне счастие,
ты можешь выиграть чертову пропасть. Вон она! экое счастье! —
говорил он, начиная метать для возбуждения задору. — Экое счастье! экое счастье! вон: так и колотит! вот та проклятая девятка, на которой
я всё просадил! Чувствовал, что продаст, да уже, зажмурив глаза, думаю себе: «Черт
тебя побери, продавай, проклятая!»
—
Я отгадываю, к чему все это клонится, —
говорила мне Вера, — лучше скажи
мне просто теперь, что
ты ее любишь.
«Эй, Азамат, не сносить
тебе головы, —
говорил я ему, — яман [плохо (тюрк.).] будет твоя башка!»
— Послушай, моя пери, —
говорил он, — ведь
ты знаешь, что рано или поздно
ты должна быть моею, — отчего же только мучишь
меня?
«Ни за что не соглашусь! —
говорил Грушницкий, — он
меня оскорбил публично; тогда было совсем другое…» — «Какое
тебе дело? — отвечал капитан, —
я все беру на себя.
— Да
я вовсе не имею претензии ей нравиться:
я просто хочу познакомиться с приятным домом, и было бы очень смешно, если б
я имел какие-нибудь надежды… Вот вы, например, другое дело! — вы, победители петербургские: только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о
тебе говорила?
— Как? она
тебе уж
говорила обо
мне?..
Приезд его на Кавказ — также следствие его романтического фанатизма:
я уверен, что накануне отъезда из отцовской деревни он
говорил с мрачным видом какой-нибудь хорошенькой соседке, что он едет не так, просто, служить, но что ищет смерти, потому что… тут, он, верно, закрыл глаза рукою и продолжал так: «Нет, вы (или
ты) этого не должны знать! Ваша чистая душа содрогнется! Да и к чему? Что
я для вас! Поймете ли вы
меня?..» — и так далее.
—
Я твоя пленница, —
говорила она, — твоя раба; конечно,
ты можешь
меня принудить, — и опять слезы.
— А знаешь ли, что
ты нынче ее ужасно рассердил? Она нашла, что это неслыханная дерзость;
я насилу мог ее уверить, что
ты так хорошо воспитан и так хорошо знаешь свет, что не мог иметь намерение ее оскорбить; она
говорит, что у
тебя наглый взгляд, что
ты, верно, о себе самого высокого мнения.
Мой муж долго ходил по комнате;
я не знаю, что он
мне говорил, не помню, что
я ему отвечала… верно,
я ему сказала, что
я тебя люблю…
Если б
я могла быть уверена, что
ты всегда
меня будешь помнить, — не
говорю уж любить, — нет, только помнить…
— Славная у
тебя лошадь! —
говорил Азамат. — Если бы
я был хозяин в доме и имел табун в триста кобыл, то отдал бы половину за твоего скакуна, Казбич!
— Умерла; только долго мучилась, и мы уж с нею измучились порядком. Около десяти часов вечера она пришла в себя; мы сидели у постели; только что она открыла глаза, начала звать Печорина. «
Я здесь, подле
тебя, моя джанечка (то есть, по-нашему, душенька)», — отвечал он, взяв ее за руку. «
Я умру!» — сказала она. Мы начали ее утешать,
говорили, что лекарь обещал ее вылечить непременно; она покачала головкой и отвернулась к стене: ей не хотелось умирать!..
—
Ты,
говорят, эти дни ужасно волочился за моей княжной? — сказал он довольно небрежно и не глядя на
меня.
«Ну-ка, слепой чертенок, — сказал
я, взяв его за ухо, —
говори, куда
ты ночью таскался, с узлом, а?» Вдруг мой слепой заплакал, закричал, заохал: «Куды
я ходив?.. никуды не ходив… с узлом? яким узлом?» Старуха на этот раз услышала и стала ворчать: «Вот выдумывают, да еще на убогого! за что вы его? что он вам сделал?»
Мне это надоело, и
я вышел, твердо решившись достать ключ этой загадки.
— Эта княжна Мери прехорошенькая, — сказал
я ему. — У нее такие бархатные глаза — именно бархатные:
я тебе советую присвоить это выражение,
говоря об ее глазах; нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках.
Я люблю эти глаза без блеска: они так мягки, они будто бы
тебя гладят… Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего… А что, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу.
— Послушай, —
говорила мне Вера, —
я не хочу, чтоб
ты знакомился с моим мужем, но
ты должен непременно понравиться княгине;
тебе это легко:
ты можешь все, что захочешь. Мы здесь только будем видеться…